Французское завещание

«Французскому завещанию» суждено было стать сенсацией, притом не только во Франции, но и в России еще и по особым причинам. В России – потому что автором «лучшего французского романа» года оказался русский, всего восемь лет назад покинувший Советский Союз. (В некоторых откликах явственно слышалось эдакое «знай наших!».) У них – потому что этот русский пишет «безупречным, классическим» французским языком и любит Францию так, как любят родину – или страну своей мечты. Такое необычное объяснение в любви ко всему французскому не могло не подкупить французов. Хотя страна, сотворенная русским мальчиком Алешей – так зовут героя – из рассказов бабушки, француженки Шарлотты (волей случая застрявшей в российском захолустье), из старых газетных вырезок, хранившихся в бабушкином чемодане, и, конечно, из французской литературы, давным-давно канула в Лету.

«Французское завещание» представляет собой нечто среднее между семейной хроникой и романом воспитания.

Еще ребенком я догадывался, что эта особенная улыбка для каждой женщины означает удивительную маленькую победу. Да, мимолетное торжество над несбывшимися мечтами, над грубостью мужчин, над тем, что прекрасное и подлинное встречается в здешнем мире так редко. Если бы в ту пору я мог выразить это словами, я назвал бы такую манеру улыбаться «женственностью»… Но тогда мой язык был еще слишком конкретен. Я довольствовался тем, что разглядывал женские лица на фотографиях в нашем семейном альбоме и на некоторых улавливал этот отблеск красоты.

Эти женщины знали – чтобы быть красивыми, за несколько секунд до того, как их ослепит вспышка, надо произнести по слогам таинственные французские слова, смысл которых понимали немногие: «пё-титё-помм…» [1] И тогда рот не растягивался в игривом блаженстве и не сжимался в напряженной гримасе, а словно по волшебству образовывал изящную округлость. И все лицо преображалось. Брови чуть заметно выгибались, овал щек удлинялся. Стоило сказать «пётитё помм», и тень отрешенной, мечтательной нежности заволакивала взгляд, утончала черты, и на снимок ложился приглушенный свет минувших дней.

Чары этой фотомагии усвоили самые разные женщины. Хотя бы вот эта московская родственница на единственной цветной фотографии в наших альбомах. Жена дипломата, она обычно разговаривала сквозь зубы и вздыхала от скуки, даже не успев вас выслушать. Но на фотографии я сразу распознал влияние «пётитё помм».

Отсвет этих слов ложился на лицо бесцветной провинциалки, безымянной тетушки, о которой вспоминали, только когда речь заходила о женщинах, так и не вышедших замуж после массового истребления мужчин во время последней войны. Даже Глаша, единственная в нашей семье крестьянка, на немногочисленных фотографиях, у нас сохранившихся, демонстрировала эту чудодейственную улыбку. Был, наконец, целый рой молоденьких родственниц, которые надували губки, стараясь на несколько бесконечных секунд, пока их снимали, удержать это ускользающее французское волшебство. Шепча свое «пётитё помм», они еще могли продолжать верить, что вся предстоящая жизнь будет соткана из таких благодатных мгновений…

Эту вереницу взглядов и лиц изредка перебивало изображение женщины с тонкими правильными чертами лица и большими серыми глазами. В самых старых альбомах она была еще молодой, и улыбка ее была пронизана потаенным очарованием «пётитё помм». Потом, с годами, в альбомах, все более новых и близких нашему времени, это выражение стиралось, подергиваясь дымкой печали и простоты.

Именно эта женщина, француженка, затерявшаяся в снежной бескрайности России, и научила остальных слову, которое дарило красоту. Моя бабушка по матери… Она родилась в начале века во Франции, в семье Норбера и Альбертины Лемонье. Тайна «пётитё помм» была, быть может, самой первой легендой, очаровавшей наше детство. И вдобавок это были одни из первых слов того языка, который моя мать в шутку называла «твой родной бабушки язык».

Добавить отзыв

Госпожа Удача отыскала Андрея Макина в комнатке для прислуги, где он жил, то есть писал романы, и щедро наградила. В ноябре прошлого года безвестный сочинитель получил за свою четвертую книгу две премии подряд, в том числе самую престижную Гонкуровскую, что сразу привлекло к нему внимание прессы и читателей (скорее всего, ненадолго). Среди дружных похвал прозвучал, как водится, и одинокий голос скептика, напомнивший о многочисленных промахах Гонкуровского жюри и в очередной раз повторивший то, о чем знают все (кроме широкой публики), а именно: что исход состязания зависит вовсе не от таланта претендентов, а от закулисной борьбы трех крупнейших издательств, экономически заинтересованных в Гонкуровской премии, которая гарантирует высокие тиражи и, стало быть, барыши.

Впрочем, даже если это всем известно, такого рода низкие истины принято не замечать, праздник награждения имеет свои нерушимые правила. А ‘Французскому завещанию’ суждено было стать сенсацией, притом не только во Франции, но и у нас, в России, еще и по особым причинам. У нас потому что автором ‘лучшего французского романа’ года оказался русский, всего восемь лет назад покинувший Советский Союз. (В некоторых откликах явственно слышалось эдакое ‘знай наших!’.) У них потому что этот русский пишет ‘безупречным, классическим’ французским языком и любит Францию так, как любят родину или страну своей мечты. Такое необычное объяснение в любви ко всему французскому не могло не подкупить французов. Хотя страна, сотворенная русским мальчиком Алешей так зовут героя из рассказов бабушки, француженки Шарлотты (волей случая застрявшей в российском захолустье), из старых газетных вырезок, хранившихся в бабушкином чемодане, и, конечно, из французской литературы, давным-давно канула в Лету. Недаром же Макин постоянно называет ее Атлантидой. Несмотря на достоверность исторических частностей и бытовых штрихов, она имеет мало общего с реальной Францией. В чем герой (авторское alter ego) убеждается, став невозвращенцем. (‘Именно во Франции я едва не забыл окончательно Шарлоттину Францию’.)

Любой другой писатель извлек бы из этого столкновения мечты с действительностью очередной вариант утраченных иллюзий. Во ‘Французском завещании’ сей традиционный и вечно новый драматический мотив, едва возникнув, сходит на нет. Как бы вопреки сюжету и судьбе, загоняющей героя в одиночество и нищету, наперекор самой смерти, настигшей Шарлотту в тот момент, когда он готовился встретить ее в Париже, Макин написал не о крушении, а о торжестве мечты, иллюзии, воображения, иначе говоря литературы, над грубой оболочкой бытия, которую мы называем жизнью. А решение Гонкуровской академии сообщило неожиданную убедительность этому романтическому кредо, увенчав его за пределами текста эффектным хеппи-эндом.

Но русских читателей книга Макина наверняка разочарует.

‘Французское завещание’ представляет собой нечто среднее между семейной хроникой и романом воспитания. История семьи (с начала века до эпохи ‘застоя’) рассказана, вернее, пересказана Алешей, в основном, со слов Шарлотты, которая и является главной героиней книги. ‘Посланница поглощенной временем Атлантиды’, друг и единственная привязанность внука, она играет решающую роль в формировании его необычного характера. Именно она, эта француженка, чей язык с детства стал для него родным, своими красочными рассказами о далекой Франции увлекла Алешу в призрачный мир мечтаний и ‘замкнула’ в прошлом, откуда он ‘бросал рассеянные взгляды на реальную жизнь’. Сидя на балконе бабушкиного дома, глядящего в степь, мальчик завороженно внимал причудливым семейным преданиям и грезил наяву: в степной дали с очевидностью миража возникала ‘Атлантида’, постепенно заполняясь людьми и событиями. Алеша видел маленькую Шарлотту, смотрящую из окна на затопленный Париж, депутатов, добирающихся в лодках на заседания парламента; безумного австрийца, прыгающего с парашютом с Эйфелевой башни; молодого элегантного господина по имени Марсель Пруст, небрежно зак

Французское завещание макин

Перевод с французского Ю.ЯХНИНОЙ и Н.ШАХОВСКОЙ

Марианне Верон и Эрберу Лоттману, Лоре и Тьерри де Монталамбер, Жану-Кристофу

«…с детской радостью и глубоким волнением привожу я здесь их подлинную фамилию, не имея возможности назвать имена многих других, кто наверняка поступал так же и благодаря кому сохранилась Франция…»

Марсель Пруст. Обретенное время

«Станет ли сибиряк просить у неба оливковых деревьев, а провансалец – клюквы?»

Жозеф де Местр. Петербургские вечера

«Я спросил у русского писателя о методе его работы, удивившись, почему он не переводит себя сам, ведь говорил он на очень чистом французском языке, с некоторой замедленностью, вызванной изощренностью его ума.

Он признался мне, что его замораживает Академия и ее словарь».

Альфонс Доде. Тридцать лет в Париже

Еще ребенком я догадывался, что эта особенная улыбка для каждой женщины означает удивительную маленькую победу. Да, мимолетное торжество над несбывшимися мечтами, над грубостью мужчин, над тем, что прекрасное и подлинное встречается в здешнем мире так редко. Если бы в ту пору я мог выразить это словами, я назвал бы такую манеру улыбаться «женственностью»… Но тогда мой язык был еще слишком конкретен. Я довольствовался тем, что разглядывал женские лица на фотографиях в нашем семейном альбоме и на некоторых улавливал этот отблеск красоты.

Эти женщины знали – чтобы быть красивыми, за несколько секунд до того, как их ослепит вспышка, надо произнести по слогам таинственные французские слова, смысл которых понимали немногие: «пё-титё-помм…» [1] И тогда рот не растягивался в игривом блаженстве и не сжимался в напряженной гримасе, а словно по волшебству образовывал изящную округлость. И все лицо преображалось. Брови чуть заметно выгибались, овал щек удлинялся. Стоило сказать «пётитё помм», и тень отрешенной, мечтательной нежности заволакивала взгляд, утончала черты, и на снимок ложился приглушенный свет минувших дней.

Чары этой фотомагии усвоили самые разные женщины. Хотя бы вот эта московская родственница на единственной цветной фотографии в наших альбомах. Жена дипломата, она обычно разговаривала сквозь зубы и вздыхала от скуки, даже не успев вас выслушать. Но на фотографии я сразу распознал влияние «пётитё помм».

Отсвет этих слов ложился на лицо бесцветной провинциалки, безымянной тетушки, о которой вспоминали, только когда речь заходила о женщинах, так и не вышедших замуж после массового истребления мужчин во время последней войны. Даже Глаша, единственная в нашей семье крестьянка, на немногочисленных фотографиях, у нас сохранившихся, демонстрировала эту чудодейственную улыбку. Был, наконец, целый рой молоденьких родственниц, которые надували губки, стараясь на несколько бесконечных секунд, пока их снимали, удержать это ускользающее французское волшебство. Шепча свое «пётитё помм», они еще могли продолжать верить, что вся предстоящая жизнь будет соткана из таких благодатных мгновений…

Эту вереницу взглядов и лиц изредка перебивало изображение женщины с тонкими правильными чертами лица и большими серыми глазами. В самых старых альбомах она была еще молодой, и улыбка ее была пронизана потаенным очарованием «пётитё помм». Потом, с годами, в альбомах, все более новых и близких нашему времени, это выражение стиралось, подергиваясь дымкой печали и простоты.

Именно эта женщина, француженка, затерявшаяся в снежной бескрайности России, и научила остальных слову, которое дарило красоту. Моя бабушка по матери… Она родилась в начале века во Франции, в семье Норбера и Альбертины Лемонье. Тайна «пётитё помм» была, быть может, самой первой легендой, очаровавшей наше детство. И вдобавок это были одни из первых слов того языка, который моя мать в шутку называла «твой родной бабушки язык».

Однажды я обнаружил фотографию, которую не должен был видеть… Я проводил каникулы у бабушки, в городе на краю русской степи, где она оказалась после войны. Жаркие летние сумерки медленно затопляли комнаты сиреневым светом. Этот как бы нереальный свет ложился на фотографии, которые я рассматривал у открытого окна. Снимки были самыми старыми в нашем альбоме. Их образы уходили за далекий рубеж революции 1917 года, воскрешали времена царей и, главное, пробивали железный занавес, в ту пору весьма плотный, перенося меня то на паперть готического собора, то в аллею сада, поражавшего безупречной геометричностью своих насаждений. Я погружался в предысторию нашей семьи… И вдруг эта фотография!

Другие публикации:  Льготы новоселам

Я увидел ее, когда из чистого любопытства открыл конверт, вложенный между последней страницей альбома и его обложкой. Непременная пачка фотографий, которые считаются недостойными чести фигурировать на шершавых картонных страницах альбома: пейзажи, про которые никто уже не помнит, где они сняты, лица, утратившие объемность, которую придает чувство или воспоминания. Про такую пачку каждый раз говорят, что надо бы ее рассортировать и решить судьбу этих неприкаянных душ…

Среди этих-то незнакомых людей и забытых пейзажей я ее и увидел… Молодая женщина, одежда которой странно выделялась на фоне элегантных нарядов тех, кто был изображен на других фотографиях. На ней был толстый ватник грязно-серого цвета, мужская шапка-ушанка. К груди она прижимала ребенка, завернутого в шерстяное одеяло.

«Каким образом затесалась она в общество этих мужчин во фраках и женщин в вечерних туалетах?» – пораженный, раздумывал я. И вообще вокруг нее на других фотографиях – величавые проспекты, колоннады, виды Средиземноморья. Присутствие этой женщины было анахронизмом, неуместным, необъяснимым. Вырядившаяся в одежду, в которой в наши дни расхаживали только женщины, зимой расчищавшие улицы от снежных завалов, она выглядела самозванкой в нашем семейном прошлом.

Я не слышал, как вошла бабушка. Она положила руку мне на плечо. Я вздрогнул, а потом, показав ей фотографию, спросил:

– Кто эта женщина?

На мгновение в глазах моей бабушки, всегда таких спокойных, метнулся испуг. Каким-то даже небрежным тоном она ответила вопросом на вопрос:

Мы оба замолчали и прислушались. Комнату наполнило странное шуршание. Бабушка обернулась и, как мне показалась, обрадованно воскликнула:

– Мертвая голова! Смотри, мертвая голова!

Я увидел большую коричневую бабочку, сумеречного бражника, который трепетал, пытаясь проникнуть в обманную глубину зеркала. Я бросился к нему с вытянутой рукой, уже предвкушая, как мою ладонь защекочут его бархатистые крылышки… Но тут я заметил необычный размер бабочки.

– Да их же две! Это сиамские близнецы! – воскликнул я.

В самом деле, казалось, бабочки слиплись одна с другой. И тельца их судорожно трепыхались. К моему удивлению, бабочка-двойняшка не обращала на меня ни малейшего внимания и не пыталась спастись. Прежде чем накрыть ее ладонью, я успел заметить белые пятнышки на ее спинке – пресловутую мертвую голову. Мы больше не возвращались к разговору о женщине в ватнике… Я провожал взглядом полет отпущенной на волю бабочки – в небе она раздвоилась, и я понял, насколько способен понять десятилетний мальчик, что означало это слияние. Бабушкино смущение перестало меня удивлять.

Поимка спаренных бабочек оживила во мне два самых старых и самых таинственных детских воспоминания: первое, относящееся к восьми годам, состояло просто из нескольких слов старинной песенки, которую бабушка не столько напевала, сколько иногда нашептывала, когда на своем балконе склонялась над какой-нибудь одежкой, штопая воротник или закрепляя отрывающиеся пуговицы. Меня зачаровывала последняя строка песенки:

[1] Petite pomme – маленькое яблочко (франц.). <Здесь и далее – прим. перса.)

ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА ModernLib.Net

Макин Андрей — Французское завещание, скачать книгу бесплатно

Популярные авторы

Популярные книги

Французское завещание

Французское завещание, доступные форматы:

Рекомендую всем! Очень живое и понятное изложение исторических фактов. Интересные гипотезы по историии Второй мировой войны! Доступна для любого читателя!

Спасибо позже прочту

Очень интересный и увлекательный роман, пичем с первых страниц. Прочитала на одном дыхании. Жаль, что нет продолжения.

спасибо за повесть временных лет.

«Бабочка из бездны» наверно самая людимая книга^^

я очень рад, что есть такой сайт, где можно качать книги на любой вкус

Так на самом деле ведь доказано, что польских офицеров расстреляли русские. О чем книга тогда? Не надоело фальсифицировать историю?

обожаю эти книги! но родители говорят байду всякую не читать(

Андрей Макин — Французское завещание

99 Пожалуйста дождитесь своей очереди, идёт подготовка вашей ссылки для скачивания.

Скачивание начинается. Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.

Описание книги «Французское завещание»

Описание и краткое содержание «Французское завещание» читать бесплатно онлайн.

Перевод с французского Ю.ЯХНИНОЙ и Н.ШАХОВСКОЙ

Марианне Верон и Эрберу Лоттману, Лоре и Тьерри де Монталамбер, Жану-Кристофу

«…с детской радостью и глубоким волнением привожу я здесь их подлинную фамилию, не имея возможности назвать имена многих других, кто наверняка поступал так же и благодаря кому сохранилась Франция…»

Марсель Пруст. Обретенное время

«Станет ли сибиряк просить у неба оливковых деревьев, а провансалец – клюквы?»

Жозеф де Местр. Петербургские вечера

«Я спросил у русского писателя о методе его работы, удивившись, почему он не переводит себя сам, ведь говорил он на очень чистом французском языке, с некоторой замедленностью, вызванной изощренностью его ума.

Он признался мне, что его замораживает Академия и ее словарь».

Альфонс Доде. Тридцать лет в Париже

Еще ребенком я догадывался, что эта особенная улыбка для каждой женщины означает удивительную маленькую победу. Да, мимолетное торжество над несбывшимися мечтами, над грубостью мужчин, над тем, что прекрасное и подлинное встречается в здешнем мире так редко. Если бы в ту пору я мог выразить это словами, я назвал бы такую манеру улыбаться «женственностью»… Но тогда мой язык был еще слишком конкретен. Я довольствовался тем, что разглядывал женские лица на фотографиях в нашем семейном альбоме и на некоторых улавливал этот отблеск красоты.

Эти женщины знали – чтобы быть красивыми, за несколько секунд до того, как их ослепит вспышка, надо произнести по слогам таинственные французские слова, смысл которых понимали немногие: «пё-титё-помм…» [1] И тогда рот не растягивался в игривом блаженстве и не сжимался в напряженной гримасе, а словно по волшебству образовывал изящную округлость. И все лицо преображалось. Брови чуть заметно выгибались, овал щек удлинялся. Стоило сказать «пётитё помм», и тень отрешенной, мечтательной нежности заволакивала взгляд, утончала черты, и на снимок ложился приглушенный свет минувших дней.

Чары этой фотомагии усвоили самые разные женщины. Хотя бы вот эта московская родственница на единственной цветной фотографии в наших альбомах. Жена дипломата, она обычно разговаривала сквозь зубы и вздыхала от скуки, даже не успев вас выслушать. Но на фотографии я сразу распознал влияние «пётитё помм».

Отсвет этих слов ложился на лицо бесцветной провинциалки, безымянной тетушки, о которой вспоминали, только когда речь заходила о женщинах, так и не вышедших замуж после массового истребления мужчин во время последней войны. Даже Глаша, единственная в нашей семье крестьянка, на немногочисленных фотографиях, у нас сохранившихся, демонстрировала эту чудодейственную улыбку. Был, наконец, целый рой молоденьких родственниц, которые надували губки, стараясь на несколько бесконечных секунд, пока их снимали, удержать это ускользающее французское волшебство. Шепча свое «пётитё помм», они еще могли продолжать верить, что вся предстоящая жизнь будет соткана из таких благодатных мгновений…

Эту вереницу взглядов и лиц изредка перебивало изображение женщины с тонкими правильными чертами лица и большими серыми глазами. В самых старых альбомах она была еще молодой, и улыбка ее была пронизана потаенным очарованием «пётитё помм». Потом, с годами, в альбомах, все более новых и близких нашему времени, это выражение стиралось, подергиваясь дымкой печали и простоты.

Именно эта женщина, француженка, затерявшаяся в снежной бескрайности России, и научила остальных слову, которое дарило красоту. Моя бабушка по матери… Она родилась в начале века во Франции, в семье Норбера и Альбертины Лемонье. Тайна «пётитё помм» была, быть может, самой первой легендой, очаровавшей наше детство. И вдобавок это были одни из первых слов того языка, который моя мать в шутку называла «твой родной бабушки язык».

Однажды я обнаружил фотографию, которую не должен был видеть… Я проводил каникулы у бабушки, в городе на краю русской степи, где она оказалась после войны. Жаркие летние сумерки медленно затопляли комнаты сиреневым светом. Этот как бы нереальный свет ложился на фотографии, которые я рассматривал у открытого окна. Снимки были самыми старыми в нашем альбоме. Их образы уходили за далекий рубеж революции 1917 года, воскрешали времена царей и, главное, пробивали железный занавес, в ту пору весьма плотный, перенося меня то на паперть готического собора, то в аллею сада, поражавшего безупречной геометричностью своих насаждений. Я погружался в предысторию нашей семьи… И вдруг эта фотография!

Я увидел ее, когда из чистого любопытства открыл конверт, вложенный между последней страницей альбома и его обложкой. Непременная пачка фотографий, которые считаются недостойными чести фигурировать на шершавых картонных страницах альбома: пейзажи, про которые никто уже не помнит, где они сняты, лица, утратившие объемность, которую придает чувство или воспоминания. Про такую пачку каждый раз говорят, что надо бы ее рассортировать и решить судьбу этих неприкаянных душ…

Среди этих-то незнакомых людей и забытых пейзажей я ее и увидел… Молодая женщина, одежда которой странно выделялась на фоне элегантных нарядов тех, кто был изображен на других фотографиях. На ней был толстый ватник грязно-серого цвета, мужская шапка-ушанка. К груди она прижимала ребенка, завернутого в шерстяное одеяло.

«Каким образом затесалась она в общество этих мужчин во фраках и женщин в вечерних туалетах?» – пораженный, раздумывал я. И вообще вокруг нее на других фотографиях – величавые проспекты, колоннады, виды Средиземноморья. Присутствие этой женщины было анахронизмом, неуместным, необъяснимым. Вырядившаяся в одежду, в которой в наши дни расхаживали только женщины, зимой расчищавшие улицы от снежных завалов, она выглядела самозванкой в нашем семейном прошлом.

Я не слышал, как вошла бабушка. Она положила руку мне на плечо. Я вздрогнул, а потом, показав ей фотографию, спросил:

– Кто эта женщина?

На мгновение в глазах моей бабушки, всегда таких спокойных, метнулся испуг. Каким-то даже небрежным тоном она ответила вопросом на вопрос:

Мы оба замолчали и прислушались. Комнату наполнило странное шуршание. Бабушка обернулась и, как мне показалась, обрадованно воскликнула:

– Мертвая голова! Смотри, мертвая голова!

Я увидел большую коричневую бабочку, сумеречного бражника, который трепетал, пытаясь проникнуть в обманную глубину зеркала. Я бросился к нему с вытянутой рукой, уже предвкушая, как мою ладонь защекочут его бархатистые крылышки… Но тут я заметил необычный размер бабочки.

– Да их же две! Это сиамские близнецы! – воскликнул я.

В самом деле, казалось, бабочки слиплись одна с другой. И тельца их судорожно трепыхались. К моему удивлению, бабочка-двойняшка не обращала на меня ни малейшего внимания и не пыталась спастись. Прежде чем накрыть ее ладонью, я успел заметить белые пятнышки на ее спинке – пресловутую мертвую голову. Мы больше не возвращались к разговору о женщине в ватнике… Я провожал взглядом полет отпущенной на волю бабочки – в небе она раздвоилась, и я понял, насколько способен понять десятилетний мальчик, что означало это слияние. Бабушкино смущение перестало меня удивлять.

Поимка спаренных бабочек оживила во мне два самых старых и самых таинственных детских воспоминания: первое, относящееся к восьми годам, состояло просто из нескольких слов старинной песенки, которую бабушка не столько напевала, сколько иногда нашептывала, когда на своем балконе склонялась над какой-нибудь одежкой, штопая воротник или закрепляя отрывающиеся пуговицы. Меня зачаровывала последняя строка песенки:

Другие публикации:  Подоходный налог с работающих пенсионеров в 2019 году

…И там вдвоем с тобой мы будем спать вовеки.

Такой долгий сон двух влюбленных превосходил мое детское понимание. Я уже знал, что, когда люди умирают (как, например, старуха соседка, исчезновение которой минувшей зимой мне так понятно объяснили), они засыпают навсегда. Выходит, как возлюбленные из песенки? Любовь и смерть странно сплавились в моей юной голове. Печальная мелодия только усугубляла мое смятение. Любовь, смерть, красота… И это вечернее небо, ветер, запах степи, которые благодаря песенке я ощущал так, словно именно в это мгновение и начал по-настоящему жить.

Второе воспоминание было таким отдаленным, что я даже не мог отнести его к какому-то определенному времени. В этой туманности не было даже отчетливого сознания моего «я». Только пронзительное ощущение света, пряный запах трав и серебристые нити, прошивающие синюю плотность воздуха, – много лет спустя я узнаю в этих нитях летучую паутину, так называемую пряжу Святой Девы. Неуловимый и смутный этот отблеск будет мне, однако, дорог, потому что мне удастся внушить себе, что реминисценция восходит ко времени, когда я еще только должен был появиться на свет. Да что этот отзвук доносится ко мне от моих французских предков. Дело в том, что в одном из рассказов бабушки я обнаружу все подробности этого воспоминания: осеннее солнце ее поездки в Прованс, запах лаванды и даже эту самую пряжу Святой Девы, плывущую в ароматном воздухе. Но я никогда не осмелюсь рассказать бабушке о моем детском предощущении…

Смесь французского с красноярским

25 лет назад Россия подарила франции Андрея Макина. Теперь это один из знаменитых западных писателей. Интервью «совершенно секретно» он дал в 2003 году

В1995 году впервые в истории французской литературы Гонкуровская премия была присуждена русскому писателю. Ее получил Андрей Макин за роман «Французское завещание». «Я была поражена, – говорила мне тогда президент Гонкуровской академии Эдмонда Шарль-Ру. – Это большая литература». В одночасье Андрей превратился в европейскую знаменитость. «Как и все русские, – позже сказал мне Макин, – я фаталист. Был им до получения Гонкуровской премии, остаюсь и сейчас». И неожиданно добавил: «Я думаю, что заслужил ее». В том же 1995 году книга получила еще одну престижную премию – «Медичи», а затем целый венок прочих призов, включая итальянскую «Премию премий», которой награждают лучшую книгу из тех, что получили в текущем году литературные награды.

С тех пор «Французское завещание» перевели на 35 языков, издав общим тиражом в 2,5 миллиона экземпляров. В России роман напечатали в «Иностранной литературе», но отдельной книгой он так и не вышел. Недавно был опубликован новый макинский роман – «Земля и небо Жака Дорма. Хроника любви». Он, как и почти все предыдущие, написан на «русско-французскую» тему. Стоит назвать еще два самых известных романа Андрея Макина. Это «Преступление Ольги Арбениной» – о судьбе русской княгини, которая вместе с сыном живет в «Золотой орде», французском городке, давшем приют русской эмиграции. И «Реквием по Востоку» – роман о жизни трех поколений русской семьи, на чью долю выпадают самые тяжелые испытания прошедшего века – революция, Гражданская война, коллективизация, Великая Отечественная.

Бабушкин внучек

Судьба Андрея Макина сложилась как и подобает судьбе фаталиста. 45-летний Макин приехал во Францию в 1988 году и попросил политического убежища. О его жизни до этого известно немного – Андрей рассказывает о себе крайне скупо. Он родился в Красноярске. Его воспитала бабушка, француженка по происхождению, Шарлотта Лемонье, приехавшая в Россию до 1917 года. Она научила его французскому языку, приобщила к французской истории, литературе и культуре. При этом очень любила Россию. «В России, – объясняла она внуку, – писатель был высшим властителем. От него одновременно ждали и Страшного суда и Царства Божия». После окончания университета Макин преподавал литературу в Новгороде. «В последние годы коммунизма, – вспоминал Андрей, – мы получили немного свободы, но режим оставался репрессивным. С перестройкой все занялись бизнесом, Россия пошла по пути мафиозного капитализма. Настоящая литература в стране исчезла. Но у меня не было ничего общего с новыми русскими, поэтому я предпочел уехать…»

В Париже он оказался на положении бомжа и даже какое-то время жил в склепе на кладбище Пер-Лашез. Зарабатывал преподаванием русского языка и писал романы – прямо на французском. Андрей убежден, что первый роман во Франции издать сложнее, чем в России. Немалые душевные муки доставили ему издатели, присылавшие полные иронии письма с отказами печатать рукописи, которые даже не соизволили пролистать. Уверенные в своем безукоризненном профессиональном опыте, они полагали, что с русским именем нельзя хорошо писать по-французски. Чтобы провести их, Андрей стал писать на титульном листе: «Перевод с русского Андре Лемонье». «Я делал все, чтобы меня напечатали, – вспоминает гонкуровский лауреат. – Рассылал одну и ту же рукопись под разными псевдонимами, менял названия романов, переписывал первые страницы…» Наконец ему удалось опубликовать первые книги – «Дочь Героя Советского Союза» и «Время реки Амур».

Местные критики в отношении Макина разделились на два лагеря – ярых поклонников и столь же ярых противников. Последние пишут, что он «не знает универсальных законов литературы», и не упускают случая припомнить ему русское происхождение, утверждая, что «Преступление Ольги Арбениной» похоже на плохой перевод с русского. Похвалы поклонников тоже не всегда нравятся Андрею. В частности, когда его называют «Прустом русских степей», отмечая его «славянский импрессионизм». «Ну конечно, – сетовал мне Андрей, – раз русский – значит, водка и балалайка. Они о России ничего не знают. Из-за событий в Чечне русофобия растет на глазах. Россия для Европы – страшная, неотесанная, грубая сила, которая лишь пугает, потому что живет по совсем другим законам, чем остальное человечество…» Макин явно недолюбливает так называемую «парижскую интеллигенцию», которую он зло высмеял в «Реквиеме по Востоку». «Эти законодатели литературной и идеологической моды, – говорит он, – на самом деле люди без убеждений. Разработают быстро какую-нибудь теорию, которая их прославит и принесет деньги, а затем ее отбросят…»

Макин считает себя писателем французским. И ведь действительно: его читает почти весь мир, а в России он остается величиной неизвестной. «Я сомневаюсь, что России я сейчас нужен, – говорит писатель. – Мои романы дойдут до нее, когда нас уже не будет. Русский читатель посмотрит на них совсем другим, отстраненным взглядом».

Очевидно, что больше всего на Макина-писателя повлиял Бунин. Андрей даже защитил в Сорбонне диссертацию «Поэтика ностальгии в прозе Бунина». И сделал это, по его собственным словам, чтобы Бунина здесь лучше узнали. «Бунин, не эмигрируй он, никогда бы не написал «Жизнь Арсеньева», не залетел бы на такую высоту, – убежден Макин. – Есть такая национальность – эмигрант. Это когда корни русские сильны, но и влияние Франции огромно».

Человек не от мира сего

– Ваш роман «Земля и небо Жака Дорма. Хроника любви», как, впрочем, и все предыдущие, написан на русско-французскую тему. Не считая Анри Труайя, никто так много об этом не писал…

– Я не думаю, что сюжет настолько важен. Он важен вначале, поскольку определяет схему, конструкцию книги, а затем все упирается в ее эстетическую тональность. Для меня главной задачей всегда было рассказать на двухстах страницах нечто эпохальное.

– Не ведет ли к раздвоению личности принадлежность к двум культурам и двум языкам?

– К культурно-лингвистическому раздвоению – да, наверное. Но ведь главное – это язык поэтический, диалектами которого я считаю французский, японский, русский и все прочие. Почему мы понимаем японскую средневековую поэзию, почему нам близки ее образы? Казалось бы, совершенно непонятная страна, герметически закрытый японский язык – и в то же время, когда описываются опадающие вишневые лепестки, нам, русским, это очень близко и понятно.

– Вы – писатель двуязычный. Таких в истории было немного – Набоков, Конрад… Автор «Приглашения на казнь» утверждал, что его голова говорит по-английски, сердце – по-русски, а ухо предпочитает французский…

– Я не верю Набокову. Он был величайшим мистификатором. Возьмем, к примеру, историю с «Лолитой», которую он якобы хотел сжечь, а когда жена вытаскивала рукопись из огня, появился на пороге студент и стал свидетелем этой сцены. Но дело не только в подобных мистификациях. Он был фокусником в языке, гениальным стилизатором. Но я абсолютно не уверен, что он слышал и чувствовал по-французски лучше, чем по-русски.

– В чем преимущества французского языка?

– Французский очень много дает – прежде всего дисциплину мысли, с которой наш русский дух постоянно борется. По-русски я писал бы гораздо более аморфно. Французский заставляет нас быть строгими с фразой. Это язык-диктатор в своей чистоте и простоте, он ничего не прощает. По-русски мы можем повторяться. Можем, как Достоевский, нанизать на фразу три или четыре прилагательных. Во французском это невозможно. Если в предложении есть одно прилагательное, то второе уже «не лезет», оно его разламывает.

– Но и в русском есть свои литературные прелести…

– Безусловно. Великое достоинство русского языка – гибкость фразы, когда подлежащее можно поставить в конце, а сказуемое – в начале предложения. Все, что материально и конкретно, лучше выражается при помощи русского, а для всего абстрактного куда пригоднее французский. Попробуйте сказать по-французски «бледно-сиреневый». Вся бунинская тонкость, вся его поэзия строится на этих сложных прилагательных.

– Почему свою первую книгу вы решили писать по-французски? Не было ли в этом вызова, стремления к самоутверждению?

– Нет. Мне по-французски было легче писать, потому что я хорошо представлял себе французского читателя. Когда писатель говорит, что пишет для себя, – это ложь. Для меня читатель наделен какой-то божественной силой. Тот, к кому я обращаюсь, умнее меня, он меня постоянно критикует, что-то отбрасывает, над чем-то смеется. Может и сострадать…

– Пушкин и Толстой блестяще владели французским, но писали все-таки по-русски…

– Я всегда говорю, что во французских школах надо изучать чистейший французский язык Пушкина. Он жил в переломную эпоху, когда прежний узкий читательский круг – не более полутора тысяч человек – благодаря возникновению типографий и росту разночинного сословия расширился до пятнадцати тысяч. Он был обязан обращаться к этому новому, небывало широкому кругу на том языке, который был более понятен, то есть на русском.

– Пушкин хотя и говорил, что цель поэзии – поэзия, но смотрел на свое призвание как на жречество…

– И был абсолютно прав. Определение поэта как пророка сегодня абсолютно актуально. При этом коммерция, бульварная литература всегда была и будет. И сегодня можно «запустить» любую книгу и сделать из нее бестселлер, который забудут через два месяца.

– Ну а для Бродского основная цель русской литературы – утешение, оправдание экзистенциального порядка…

– Утешение – это все-таки снижение роли литературы. Она не должна никого утешать. Литература не психотерапия.

– Вы считаете, писатель должен быть отшельником, человеком не от мира сего?

– Писатели проводят большую часть жизни в абсолютном одиночестве. Я избегаю встреч, даже если речь идет о приглашениях президента Ширака. Для писателя такие встречи не имеют смысла, а времени отнимают очень много.

– Последнее приглашение, на обед в честь визита в Париж Путина, вы тоже проигнорировали?

– Равно как и все предыдущие. Я избегаю любых официальных мероприятий.

А мне не нравится «Лолита»…

– Вы как-то сравнили Россию с солдатом, у которого продолжает болеть ампутированная нога. В медицине это называется фантомной болью…

Другие публикации:  Алименты после 18 лет 2019

– Я очень мало знаю нынешнюю Россию. В 2001 году я съездил туда вместе с Жаком Шираком, но это был короткий визит, и я увидел очень немного. В России живут тяжело, но то, что она не развалилась и сохранила свою самобытность, уже здорово.

– Тем не менее вы защищаете Россию от иронических уколов парижских интеллектуалов, которые убеждены, что у русских аллергия на демократию…

– Я постоянно объясняю, что Россия за считаные годы прошла огромнейший путь. В России могло бы быть 14 алжиров или индокитаев, а произошел сравнительно цивилизованный переход от режима абсолютно репрессивного к демократии – пусть начальной и относительной. Сейчас говорят о том, что в России власть наступает на прессу – закрываются газеты, вводится цензура на телеканалах. Это скверно, но не надо забывать, что в 1950-е годы во Франции все руководители СМИ были на положении госслужащих. Их вызывал министр внутренних дел и учил: «Ты должен писать так-то и так-то».

– Лучшим здешним путеводителем по России считаются записки маркиза де Кюстина, побывавшего в нашем отечестве в 1839 году. «В России самое утонченное изящество уживается рядом с самым отвратительным варварством, – писал он. – Русский народ – нация немых…»

– Иногда я думаю, что он был прав. Еще я люблю изречение мадам де Сталь, которая как-то сказала, что русские никогда не достигают своих целей, потому что всегда их превосходят, то есть идут дальше.

– Есть такая расхожая фраза, что в России есть культура, но нет цивилизации, а в Америке есть цивилизация, но нет культуры.

– Все афоризмы хромают. Я бы сказал, что в России по-прежнему нет уважения к отдельной личности и индивидуум не признан неприкасаемой ценностью.

– Что было для вас самым трудным, когда вы приехали в Париж и остались здесь навсегда?

– Надо было работать и выживать, иметь какое-то количество денег на каждый день.

– Но здесь почти всегда можно получить пособие…

– Я никогда не искал никаких социальных или профессиональных пособий. Вообще считаю, что так называемая система «ассистанс», то есть социальной помощи, погубит Францию. Люди становятся паразитами, у них все время какие-то льготы. Когда француз приходит покупать железнодорожный билет, то вынимает тысячу карточек и на каждую получает скидку. Я ненавижу этот элемент социализма, он очень здесь силен.

– У вас во Франции были минуты отчаяния?

– Были. Но связанные с чисто писательскими проблемами. Меня спасло то, что я получил хорошую советскую закалку. Она нам очень помогает, и не надо этот опыт сбрасывать. Кстати, я ненавижу слово «совок» и перестаю разговаривать с человеком, употребляющим этот горчайший термин, выдуманный рабами. Так вот, мне пригодился советский опыт – выносливость, умение довольствоваться малым. Ведь за всем – готовность пренебречь материальным и стремиться к духовному.

– Однако нет характеров более несхожих, чем русский и французский…

– Вы абсолютно правы. Они несхожи, но взаимно дополняемы, и поэтому между нашими культурами существует огромная сила взаимного притяжения. Франция – это зеркало, в которое мы смотримся, а французы смотрятся «в нас».

– Я не думаю, что Россия так уж интересна французам…

– А я в этом абсолютно уверен. На мои выступления в маленьких городах собираются огромные залы. Многие даже не читали моих книг, но они приходят потому, что существует интерес к России – огромный, искренний.

– «Он пишет, словно совершает молитву, – читаю о вас в газете «Фигаро». – На коленях. Чтобы услышать музыку. Свою». Красиво сказано. Так оно и есть на самом деле?

– Для меня это так. Хотя это звучит несколько выспренно, сам о себе так не скажешь. Вместе с тем в писательстве очень много черновой работы. Я ее сравниваю с шахтерской и абсолютно точной считаю метафору Маяковского: «Изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды…»

– «Французское завещание» было переведено на русский и печаталось в «Иностранной литературе». А почему роман не был издан отдельной книгой?

– Жду хорошего переводчика. Все, что мне присылается, никуда не годится. С моим переводчиком на английский мы сидим целыми днями, сверяем каждое слово. Только после этого я могу сказать: «Да, это моя книга на английском языке».

– Набоков долго ждал перевода «Лолиты», а потом взял и сам перевел…

– А мне не нравится ни «Лолита», ни ее перевод – там так много англицизмов! Она не по-русски написана.

Прогулки с Буниным

– Тяжела ли «шапка» гонкуровского лауреата?

– Критика бывает такого низкого уровня, что не воспринимаешь ее всерьез. Я достаточно уверен в себе и в ценности того, что пишу и говорю. Надо идти вперед, не слушая ни хвалы, ни ругани.

– Когда же вы сочините чисто французский роман?

– Обязательно напишу. Но у меня есть долг. Мне нужно отстоять это поколение русских людей, которое уже почти ушло из жизни, этих старух и стариков с позвякивающими на груди медалями. Вот оно уйдет, кто о нем будет говорить? Никто.

– Если русский писатель хочет опубликовать свой роман на Западе, о чем ему надо писать?

– Надо писать карикатуру – о русской грязи, пьяницах, словом, о чернухе. И она пойдет. Вы принесете вред России и русской словесности, но у вас будет успех. Я же из этой чернухи вылавливаю какие-то мгновения духа, красоты, человеческого сопротивления.

– В своем романе «Земля и смерть Жака Дорма» вы с горечью пишете о том, что французский язык во Франции уничтожают при полном всеобщем безразличии…

– Да, я удивлен низким уровнем французской литературы. 90 процентов – это ширпотреб. Но литература всегда элитарное дело. Элитарны и творчество, и восприятие. Чтение – огромный труд, рождение человека заново.

– Один из героев вашей книги «Реквием по Востоку», вышедшей в 2000 году, пророчески говорит, что под американским сапогом скоро окажется весь мир, а Европу составляют уже не нации, а прислуга, которой позволено сохранить национальный фольклор, словно в борделе, где у каждой девицы своя роль: одна – томная испанка, другая – холодная скандинавка и так далее…

– На «Реквием» очень нападали во Франции. Когда он был опубликован, меня обвинили в антиамериканизме, называли путинцем, который чуть ли не состоит на жалованье у Президента России. Но сейчас мой издатель быстро сориентировался и переиздал книгу. Я не хочу сказать, что я «напророчил», но литература, конечно, способна угадывать будущее.

– Почему интеллектуалы так охотно пополняют королевскую свиту, стоит лишь властителю поманить их пальцем? Нынешняя Россия – тому яркий пример…

– Это меня очень смущает. Я бы на их месте старался соблюдать нейтралитет. Интеллигенция должна ценить свою свободу критиковать или хвалить, когда она захочет. А в интересах власти – того же Путина – иметь здоровую оппозицию в лице интеллигенции. Короли недаром держали шутов, которые говорили правду.

– Ну это не российская традиция…

– Да, конечно, шут скорее западный персонаж. В России нужна оппозиция толстовского типа, когда человек уходит в свою «усадьбу» и может противостоять кому угодно. Отлучили его от церкви, а у него своя церковь, и он в ней молится. В России не хватает именно такой интеллектуальной глыбы.

– Солженицын хотел взять на себя именно такую роль…

– Но у него ничего не получилось. Возможно, он опоздал. Он все-таки человек прошлого. Я к нему отношусь с огромным уважением и переживал, когда на него начали нападать, критиковать… Помню, как его безобразно встретили в России. Но писателю к этому не привыкать. Один из членов Гонкуровской академии однажды сказал мне: «Если бы обо мне сказали хотя бы одну тысячную часть тех гадостей, какие говорили про Бальзака, я бы повесился». Ведь Бальзака при жизни считали просто плодовитым писателем. А Флобер? Никому не нужный, он сидел в своей Нормандии, жаловался на огромные долги и страдал от болезней.

– Россия стирается из вашей памяти?

– Что-то, наоборот, проявляется яснее. Что-то я лучше понимаю, лучше улавливаю, чем если бы жил там. Но, конечно, я уже не представляю себе современное поколение. Те, кому сейчас 30, уже не советское поколение, а двадцатилетние об СССР просто ничего не знают.

– С кем из писателей прошлого вы хотели бы погулять по Парижу?

– С Иваном Алексеевичем Буниным. Я эту прогулку очень ясно себе представляю. Помните, как над ним иронизировал Набоков? «Старый Бунин запутался в пальто…» А Иван Алексеевич оставил шарф в рукаве – у всех это бывает, я сам часто забываю, сую
руку в рукав, потом начинаю дергаться. А Набоков все не мог остановить-
ся и вышучивал: «Стареющий Бунин хотел поговорить за водочкой о душе, а я этого не люблю», называл все это «ямщик, не гони лошадизм». Он хотел показать свое превосходство. Но Бог его покарал. И когда в «Других берегах» Набоков имитирует Бунина, то вдруг в его сухой, вываренной прозе что-то живое появляется. На фоне Бунина Набоков сразу бледнеет со своими бабочками, кажется вымученным стилизатором.

– А о чем бы вы с Буниным говорили?

– Я бы его расспросил об эмиграции, о Татьяне Логиной (художница, ученица Натальи Гончаровой, опубликовавшая переписку с Буниным. – Ред.). Я бы спросил, не была ли она прототипом бунинской Руси?

– А свои книги вы дали бы ему почитать?

– Я не уверен, что они бы ему понравились. Бунин любил Твардовского, «Василия Теркина». Он не был оголтелым антисоветчиком, как его представляли, и очень ценил, когда в русской литературе появлялось что-то глубинное, народное.

– А если бы вы встретили на улице Набокова, отвернулись бы и перешли на другую сторону?

– Почему? Я бы сумел подстроиться под него, сыграть в его ключе. Но при этом мне пришлось бы преодолеть какое-то внутреннее сопротивление…

Еще статьи:

  • Занижение страховой выплаты осаго Занижение суммы страховой выплаты по ОСАГО Занижение суммы страховой выплаты по ОСАГО является самым частным нарушением, страховщики используют это средство повсеместно. Выплаты урезаются как по указанию головного […]
  • Требования к стоматологическому кабинету 2019 Открываем стоматологический кабинет: нормативные документы В статье подробно рассмотрим, в чем сложность открытия стоматологии. Разберемся, какие нужны документы и лицензии, чтобы стоматология работала по […]
  • Приставы краснодара западного округа Отдел судебных приставов по Западному округу г. Краснодара Краснодарского края Адрес: 350078, г. Краснодар, ул. Тургенева, 183 Время работы: Вторник 09.00 - 15.00, Четверг 14.00 - 18.00 Телефон для справок: […]
  • Трудовой кодекс статья сокращение работника Статья 180. Гарантии и компенсации работникам при ликвидации организации, сокращении численности или штата работников организации СТ 180 ТК РФ. При проведении мероприятий по сокращению численности или штата работников […]
  • Диагностика туберкулеза приказ Приказ №951: нет права на ошибку В конце прошлого года вышел новый приказ Минздрава России №951 «Об утверждении методических рекомендаций по совершенствованию диагностики и лечения туберкулеза органов дыхания». […]
  • Взыскание долга поручителем с заемщика исковое заявление Как поручителю не платить за заемщика в 2013г пошла поручителем. В 2015 оду у банка отозвали лицензию, в 2017 в мае банк подает на меня в суд как на поручителя, при этом заемщик уже два года не платил кредит. Имеет […]
Французское завещание макин